Чичибабин Борис. Судакские элегии
* *
*
Ежевечерне
я в своей молитве
вверяю
Богу душу и не знаю,
проснусь
с утра или ее на лифте
опустят
в ад или поднимут к раю.
Последнее
совсем невероятно:
я
весь из фраз и верю больше фразам,
чем
бытию, мои грехи и пятна
видны
и невооруженным глазом.
Я все
приму, на солнышке оттаяв,
нет
ни одной обиды незабытой;
но
Судный час, о чем смолчал Бердяев,
встречать
с виной страшнее, чем с обидой.
Как
больно стать навеки виноватым,
неискупимо
и невозмещенно,
перед
сестрою или перед братом,-
к ним
не дойдет и стон из бездны черной.
И все
ж клянусь, что вся отвага Данта
в
часы тоски, прильнувшей к изголовью,
не
так надежна и не благодатна,
как
свет вины, усиленный любовью.
Все
вглубь и ввысь! А не дойду до цели -
на
то и жизнь, на то и воля Божья.
Мне
это все открылось в Коктебеле
под
шорох волн у черного подножья.
1984
СИЯНИЕ
СНЕГОВ
Как
зимой завершена
обида
темных лет!
Какая
в мире тишина!
Какой
на свете свет!
Сон
мира сладок и глубок,
с
лицом, склоненным в снег,
и
тот, кто в мире одинок,
в сей
миг блаженней всех.
О,
стыдно в эти дни роптать,
отчаиваться,
клясть,
когда
почиет благодать
на
чаявших упасть!
В
морозной сини белый дым,
деревья
и дома,-
благословением
святым
прощает
нас зима.
За
все зловещие века,
за
всю беду и грусть
младенческие
облака
сошли
с небес на Русь.
В них
радость - тернии купать
рождественской
звезде.
И я
люблю ее опять,
как
в детстве и в беде.
Земля
простила всех иуд,
и пир
любви не скуп,
и в
небе ангелы поют,
не
разжимая губ.
Их
свечи блестками парят,
и я
мою зажгу,
чтоб
бедный Галич был бы рад
упавшему
снежку.
О,
сколько в мире мертвецов,
а
снег живее нас.
А все
ж и нам, в конце концов,
пробьет
последний час.
Молюсь
небесности земной
за
то, что так щедра,
а кто
помолится со мной,
те -
брат мне и сестра.
И в
жизни не было разлук,
и в
мире смерти нет,
и
серебреет в слове звук,
преображенный
в свет.
Приснись
вам, люди, снег во сне,
и я
вам жизнь отдам -
глубинной
вашей белизне,
сияющим
снегам.
1979
СУДАКСКИЕ
ЭЛЕГИИ
2
Настой
на снах в пустынном Судаке...
Мне
с той землей не быть накоротке,
она
любима, но не богоданна.
Алчак-Кая,
Солхат, Бахчисарай...
Я
понял там, чем стал Господень рай
после
изгнанья Евы и Адама.
Как
непристойно Крыму без татар.
Шашлычных
углей лакомый угар,
заросших
кладбищ надписи резные,
облезлый
ослик, движущий арбу,
верблюжесть
гор с кустами на горбу,
и все
кругом - такая не Россия.
Я
проходил по выжженным степям
и
припадал к возвышенным стопам
кремнистых
чудищ, див кудлатоспинных.
Везде,
как воздух, чуялся Восток -
пастух
без стада, светел и жесток,
одетый
в рвань, но с посохом в рубинах.
Который
раз, не ведая зачем
я
поднимался лесом на Перчем,
где
прах мечей в скупые недра вложен,
где
с высоты Георгия монах
смотрел
на горы в складках и тенях,
что
рисовал Максимильян Волошин.
Буддийский
поп, украинский паныч,
в
Москве француз, во Франции москвич,
на
стержне жизни мастер на все руки,
он
свил гнездо в трагическом Крыму,
чтоб
днем и ночью сердце рвал ему
стоперстый
вопль окаменелой муки.
На
облаках бы - в синий Коктебель.
Да у
меня в России колыбель
и не
дано родиться по заказу,
и не
пойму, хотя и не кляну,
зачем
я эту горькую страну
ношу
в крови как сладкую заразу.
О,
нет беды кромешней и черней,
когда
надежда сыплется с корней
в
соленый сахар мраморных расселин,
и
только сердцу снится по утрам
угрюмый
мыс, как бы индийский храм,
слетающий
в голубизну и зелень...
Когда,
устав от жизни деловой,
упав
на стол дурною головой,
забьюсь
с питвом в какой-нибудь клоповник,
да
озарит печаль моих поэм
полынный
свет, покинутый Эдем -
над
синим морем розовый шиповник.
1974
* *
*
Между
печалью и ничем
мы
выбрали печаль.
И
спросит кто-нибудь "зачем?",
а
кто-то скажет "жаль".
И то
ли чернь, а то ли знать,
смеясь,
махнет рукой.
А нам
не время объяснять
и
думать про покой.
Нас
в мире горсть на сотни лет,
на
тысячу земель,
и в
нас не меркнет горний свет,
не
сякнет Божий хмель.
Нам
- как дышать,- приняв печать
гонений
и разлук,-
огнем
на искру отвечать
и
музыкой - на звук.
И
обреченностью кресту,
и
горечью питья
мы
искупаем суету
и
грубость бытия.
Мы
оставляем души здесь,
чтоб
некогда Господь
простил
нам творческую спесь
и
ропщущую плоть.
И нам
идти, идти, идти,
пока
стучат сердца,
и
знать, что нету у пути
ни
меры, ни конца.
Когда
к нам ангелы прильнут,
лаская
тишиной,
мы
лишь на несколько минут
забудемся
душой.
И
снова - за листы поэм,
за
кисти, за рояль,-
между
печалью и ничем
избравшие
печаль.
1977
* *
*
В
лесу соловьином, где сон травяной,
где
доброе утро нам кто-то пропинькал,
счастливые
нашей небесной виной,
мы
бродим сегодня вчерашней тропинкой.
Доверившись
чуду и слов лишены
и
вслушавшись сердцам в древесные думы,
две
темные нити в шитье тишины,
светлеем
и тихнем, свиваясь в одну, мы.
Без
крова, без комнат венчальный наш дом,
и нет
нас печальней, и нет нас блаженней.
Мы
были когда-то и будем потом,
пока
не искупим земных прегрешений...
Присутствием
близких в любви стеснена,
но
пальцев ласкающих не разжимая,
ты
помнишь, какая была тишина,
молитвосклоненная
и кружевная?
Нас
высь одарила сорочьим пером,
а мир
был и зелен, и синь, и оранжев.
Давай
же,- я думал,- скорее умрем,
чтоб
встретиться снова как можно пораньше.
Умрем
поскорей, чтоб родиться опять
и с
первой зарей ухватиться за руки
и в
кружеве утра друг друга обнять
в той
жизни, где нет ни вины, ни разлуки.
1989
* *
*
Когда
я был счастливый
там,
где с тобой я жил,
росли
большие ивы,
и
топали ежи.
Всходили
в мире зори
из
сердца моего,
и
были мы и море -
и
больше никого.
С тех
пор, где берег плоский
и
синий тамариск,
в
душе осели блестки
солоноватых
брызг.
Дано
ль душе из тела
уйти
на полчаса
в ту
сторону, где Бело-
сарайская
коса?
От
греческого солнца
в
полуденном бреду
над
прозою японца
там
дух переведу.
Там
ласточки - все гейши -
обжили
- добрый знак -
при
Александр Сергейче
построенный
маяк.
Там
я смотрю на чаек,
потом
иду домой,
и
никакой начальник
не
властен надо мной.
И
жизнь моя - как праздник
у
доброго огня...
Теперь
в журналах разных
печатают
меня.
Все
мнят во мне поэта
и
видят в этом суть,
а я
для роли этой
не
подхожу ничуть.
Лета
в меня по капле
выдавливают
яд.
А там
в лиманах цапли
на
цыпочках стоят.
О,
ветер Приазовья!
О,
стихотворный зов!
Откликнулся
б на зов я,
да
нету парусов,..
За
то, что в порах кожи
песчинки
золоты,
избави
меня. Боже,
от
лжи и суеты.
Меняю
призрак славы
всех
премий и корон
на
том Акутагавы
и
море с трех сторон!
1988
ЦЕРКОВЬ
В КОЛОМЕНСКОМ
Все,
что мечтала услышать душа
в
всплеске колодезном,
вылилось
в возгласе: "Как хороша
церковь
в Коломенском!"
Знаешь,
любимая, мы - как волхвы:
в
поздней обители -
где
еще, в самом охвостье Москвы,-
радость
увидели,
Здравствуй,
царевна средь русских церквей,
бронь
от обидчиков!
Шумные
лица бездушно мертвей
этих
кирпичиков.
Сменой
несметных ненастий и ведр
дышат,
как дерево.
Как
же ты мог, возвеличенный Петр,
съехать
отселева?
Пей
мою кровушку, пшикай в усы
зелием
чертовым.
То-то
ты смладу от божьей красы
зенки
отвертывал.
Божья
краса в суете не видна.
С
гари да с ветра я
вижу:
стоит над Россией одна
самая
светлая.
Чашу
страданий испивши до дна,
пальцем
не двигая,
вижу:
стоит над Россией одна
самая
тихая.
Кто
ее строил? Пора далека,
слава
растерзана...
Помнишь,
любимая, лес да река _
вот
она, здесь она.
В
милой пустыне, вдали от людей
нет
одиночества.
Светом
сочится, зари золотей,
русское
зодчество.
Гибли
на плахе, катились на дно,
звали
в тоске зарю,
но
не умели служить заодно
Богу
и Кесарю...
Стань
над рекою, слова лепечи,
руки
распахивай.
Сердцу
чуть слышно журчат кирпичи
тихостью
Баховой.
Это
из злыдни, из смуты седой
прадеды
вынесли
диво,
созвучное Анне Святой
в
любящем Вильнюсе.
Полные
света, стройны и тихи,
чуда
глашатаи,-
так
вот должны воздвигаться стихи,
книги
и статуи.
...Грустно,
любимая. Скоро конец
мукам
и поискам.
Примем
с отрадою тихий венец -
церковь
в Коломенском.
1973