Жданов Иван. Где сорок сороков
На
новый год
Вооруженный
четверней сезонов,
сияющих
как ярусы ковчега,
всплывает
год под шорохом кометы,
бросающей
тигриные следы.
И
мы вступаем на помост вседневный:
мы
нижний ярус отведем для снега,
второй
засеем, третий даст нам всходы,
а
на последнем будем ждать плоды.
Он
создан нами - помни - даже если
он
сделан кое-как, то нет причины
в
нем сомневаться, потому что эта
его
постройка означает - жить.
Уже
раздуты щеки ветродуя,
набрякли
жилы ветровой машины,
будильник
заведен на воскресенье,
чтоб
ледяное солнце сокрушить.
Но
больно видеть, что душа поката,
окружена
экранами сплошными,
где
что-то происходит подставное,
и
ничего не видно из-за них.
Смерть
подражает очертаньям жизни,
и
речь в проказу вбита запятыми,
и
непривычно видеть эти тени
от
внутреннего солнца в нас самих.
А
что, когда и я - всего лишь проблеск
глазного
дна, куда своим коленом
так
давит свет, что впору грызть запястья
и
в пасти волка сердце находить?
Но
вот зерно светлеет на ладони,
оно
- ковчег с многооконным креном:
для
каждой твари есть звезда и место.
Свежеет
ветер - надо жизнь будить.
Где
сорок сороков
В
гранильном воздухе стальных новостроек
вдруг
увидишь контур византийской розы -
старинный
купол, литой, один из
сорока
сороков с куста лепного,
перенесенного
сюда, на север.
Он
до сих пор пестуем речью.
Как
под водой, пузырится воздух -
вся
улица мреет в купольной давке,
как
будто куст с сорока сороками у
шел
под воду степной Каялы,
и
выдыхает гроздья маковок,
и
омывается слезой чистой.
Широко
разбрелись берега Каялы
до
самых крайних рубежей державы
и
переполнились водами Волги,
сплелись
струи Дона с Амуром,
не
преломились хребтом Урала,
как
Млечный Путь, озаряя небо.
То,
что стояло на оплеухах,
ненастной
кровью кропило сердце,
не
насыщаясь сгущенным гневом,
так
и осталось стоять на отшибе -
и
не гора шатается, а это
на
горном склоне ковыль плещет.
Есть
домовой у любой остановки,
есть
проводник у каждого путника,
он
- как стремление куста к росту,
себя
явить и восполнить образ.
И
если молния стоит как небо,
то,
значит, небо ее помнит.
Один
лучше, чем тысяча тысяч,
Но
ведь и он из той же, как каждый,
Тысячи
тысяч, с куста того же,
Что
растет и ширится из его сердца.
Не
поднимай душу чужую
Выше
своих глаз, не теряй из виду.
*
* *
Замедленное
яблоко не спит,
украденное
облако не тает —
в
другие времена оно летит,
а
в этих временах оно летает.
Невнятное,
как вольный парадиз,
оно
уже о том напоминанье,
что
создано когда-то сверху вниз
измученное
славой мирозданье.
И
воздух перекошенным стоит,
когда
его отсутствием питает
не
облако,которое летит,
а
облако, которое летает.
*
* *
Я
не лунатик, я ногами сплю.
Вокруг
меня помпезные колонны —
я
их корней не чувствую, они —
застывшие
глотки незримых горл.
Что
недопито или что еще
им
выпить предстоит, какой отравы?
Учитывая
почвы этих мест,
они
должны быть красными, как кровь.
Но
нет, в подтеках, серые, на них
надеван
камень, но не лунной пробы,
а
той, что близок звук какой-то — «у».
Вот
доигрался, вот уже собаки
хватают
сумрак заполошным лаем,
как
одеяло, под которым чуют
клубящийся
волчатник или след.
След?
Но кому он нужен, этот след?
Пусть
кто-нибудь его другой доносит.
А
я стою. Вокруг меня колонны —
Бирнамский
лес, застывший на ходу.
Поезд
1.
И
снова на бегу меня пейзаж встречает,
вдоль
поезда летит, воронками крутясь,
и
валится в окно, и потолок качает,
и
веером скользит в пороховую грязь.
И
крутятся, как снег, ночные перелески,
от
вальса и стогов кружится голова.
И
танец колдовства, и ветра переплески
рисует
на лугах безмолвная трава.
Прозрачный
снегопад весь этот бег венчает.
Но
то не снег летит, а разжимает горсть,
но
то старик Харон монеты возвращает,
но
то висит, как снег, летейской стужи
гроздь.
И
в грохоте колес, и в пересохшей Лете,
и
в говоре морей - тревожный хор сирен.
И
вещий Одиссей, один на целом свете,
переживает
бег, задуманный как плен.
И
две его руки сквозь снегопад воздеты,
сквозь
бесконечный бег, когда предела нет
шуршащим
берегам ненаселенной Леты.
А
поезд, как снежок, разбрасывает свет.
2.
Полустанок.
Огни. Это поезд притих.
Это
колокол ночи, отринувший взмах,
ощущает
созвездья на склонах своих.
Это
так же, как детство в далеких горах.
Так
глаза в темноту открывает зверек
и,
не видя себя, превращается в крик,
и
смиряется тьма, и ложится у ног -
это
снег на лету застывает на миг.
Но
откуда-то вдруг вылетает состав -
это
встречный, он крутит меня на бегу
с
полустанком, с огнями, от звука отстав,
надвигаясь
стогами на сонном лугу.
Это
снова Харон разжимает кулак.
Это
линия жизни с ладони в упор
снегопадом
слетает, впиваясь во мрак,
и
рисует собой очертания гор.
И
вершины скользят, как изгибы ужа,
и
срываются в белую кровь облаков.
И
трава замирает в тумане, дрожа,
укрывая
себя от своих двойников.
Это
горы во мне продолжают расти,
это
снег надвигается с разных сторон.
Если
линию жизни не спрятать в горсти,
то
к кому не вернется с монетой Харон?
Кто
получит монету и сможет забыть,
как
Харона ладонь уменьшалась на треть,
или
смерти коснуться и глаз не закрыть,
или
встать в стороне - на себя посмотреть?
3.
И
снова летят поезда.
Уже
на востоке светлеет,
уже
под мостами вода
от
грохота их тяжелеет.
Как
осенью, как в холода,
она
навсегда безголоса.
Как
в небо, глядится сюда,
а
в небе грохочут колеса.
Найдется
ли там уголок,
в
ее опрокинутом доме,
тому,
кто забыться не смог
в
бессонном летейском проеме?
А
толпы вагонов под ней
насквозь
проросли облаками,
и
стало как будто темней
в
ее перевернутом храме.
Туда
простирает окно
какой-нибудь
путник невольный,
и
силится выпрямить дно
расправленный
лед колокольный.
Уже
тяжелеет вода,
и
воздух проемами рвется.
Уже
никогда, никогда
оттуда
никто не вернется.
4.
И
поезд вдоль ночи вагонную осень ведет
и
мерно шумит на родном языке океана.
Предчувствием
снега блуждает огней хоровод,
как
бред шестеренок внутри механизма тумана.
И,
уши закрыв, наклонившись, сидит Одиссей,
читая
кручину, один в полутемном вагоне.
И
пенье сирен надвигается тяжестью всей,
и
меркнет, и реет, и слух обжигает ладони.
И
ту же кручину читая с другого конца,
за
окнами ветер проносит обрывки пейзажа,
и
вьется, и рвется, и чертит изгибы лица,
и
кружится холод, и небо чернеет, как сажа.
И
гнется под ветром холодный рассудок
часов,
зубцами
срываясь и гранями в нем цепенея.
Все
ближе и ближе неведомый хор голосов.
Все
дальше и дальше относит лицо Одиссея.
О,
дом Одиссея, в пути обретающий все,
ты
так одинок, что уже ничего не теряешь.
Дорогу
назад не запомнит твое колесо,
а
ты снегопад часовому рассудку вверяешь.
5.
Толпы
света бредут, создавая дыханьем округу,
узнавая
пейзаж как созданье своих мятежей,
обтекая
его, голоса подавая друг другу,
превращаясь
в скопления мечущих мрак миражей.
Так
в обратный прорыв увлекается бег
ледохода,
натяжением
силы вживаясь в свои берега.
Обретая
себя, неподвижностью дышит свобода -
и
летят берега, и раздет ледоход донага.
Каждый
выдох таит черновик завершенного мира.
У
меня в голове недописанный тлеет рассвет.
Я
теряюсь в толпе. Многолюдная драма
Шекспира
поглощает
меня, и лицо мое сходит на нет.
Я
теряюсь в толпе. Толпы света, как волны,
смывают
и
уносят меня, как стихи на прибрежном
песке.
Там,
где зреет строфа, там, где шепот сирен
убывает,
там
проносится поезд по долгой и влажной
строке.
Колесо
и пейзаж на незримой оси снегопада
с
одинаковой страстью друг друга пытают
в пути.
Начинается
вдох. Открывается занавес ада.
Крепко
спит Одиссей, и снежинка трепещет в
горсти.
Персональный сайт автора:
Жданов Иван. Область неразменного владенья