![](/obolonec/1397898738.jpg)
* * *
Памяти Алеши Парщикова
Помнишь, Лёша, над Балтикой дерево то:
ни ствола, ни ветвей, только листья сам-сто,
перекрашены брюшки и спины,
а по сути стальные пластины.
Не поймешь, где барокко, а где рококо,
листопадом все это назвать нелегко.
Зарастает нездешней природой
золотой родничок небосвода.
А еще и как буквы над речью висят,
так в садовом ноже зарождается сад.
Обрывается след на дороге,
да к нему не приделаешь ноги.
Только токи бегут на магнитный просвет:
сотворенное есть, а творящего нет,
только зимнего поля дожинок
или белые души снежинок.
И к нему, недоступному даже в раю,
на подошвах ты вносишь эпоху свою,
удаляясь от брошенной тени,
как двойник и прообраз растений.
Там еще был какой-то пречистый газон,
всё венки по нему да букеты в сезон –
ни крестов, ни следов, ни отсылок
безымянных нарочно могилок.
То, что ты не ответишь на это письмо,
мне уже все равно, потому что само
пережито двоение жизни,
впереди ни упрека, ни тризны.
Остается в виду у железной листвы
трехголовый дракон без одной головы:
я, такой-то, еще и Ерёма.
Это как-то пока незнакомо.
Будет в масть тебе, Леша, завидный исход,
Колдер твой золотым петушком пропоет.
Воскресение сносит куда-то
на исходную точку возврата.
1 мая 2009 г. Ирпень
* * *
Как душу внешнюю, мы носим куб в себе —
не дом и не тюрьма, но на него похожи,
как хилый вертоград в нехитрой похвальбе
ахилловой пятой или щитом его же.
Как ни развертывай, не вызволишь креста,
выходит лишь квадрат, незримый или черный.
Как оборотня шум, его молва чиста
и хлещет из ушей божбой неречетворной.
И Белой Индии заиндевелый сон
глядится в гололед серебряной ладошкой,
где сходится звезда со взглядом в унисон
то лазерным лучом, то Марсовой дорожкой.
Допустим, это ад, где каждому свое:
ни темени, ни тьмы, но остается с теми,
кто черный куб влачит как совесть и жилье,
горами черепов изложенная тема.
* * *
Этот город — просто неудачный
фоторобот града на верхах.
Он предъявлен цифрой семизначной
как права на неразъемный страх.
фоторобот золотой эпохи
застеклен и помещен туда,
где ему соседствуют пройдохи
и иные, впрочем, господа.
Как лунатик, множимый ногами,
пропуская в бездну этажи,
город-призрак заблудился в раме.
Ложный страх сильнее страха лжи.
Бродит он по улицам старинным,
сам себя нигде не находя,
где домам, прохожим и машинам
легче быть пустотами дождя.
Но составлен фоторобот страха,
и морозом дорисован лес —
рыбья нота или ночь-рубаха
в нем живут, не ведая чудес.
* * *
Тихий ангел — палец к губам — оборвет разговор,
и внезапной свободой
мы повиты, как руки немых, завершающих спор
точкой схода.
И кому не хотелось хотя бы на время такой
стать неслышимой речью,
пролетающей паузой между словами с тоской
по молве человечьей.
Но страна, как и речь, то по черному ходу идет,
то уходит из дома.
Одеяние с ангела, пялясь изнанкой, спадет,
словно молния с грома.
Там грохочет музыка на стыках раздолбанных нот
нулевым пересчетом.
Там для суммы важнее не то, что считают, а тот,
кто поставлен над счетом.
Прозревай в слепоту и с нечетной ноги воскресай,
догоняя безногих
по дороге хромой в заповеданный рай,
ставший адом для многих.
Молча яблоко рта разломи молодым
языком пустоцвета.
Ветер ширму повалит с пейзажем ночным,
но не будет рассвета.
Вечность — миг, неспособный воскреснуть давно,
и От ангельских крылий,
как в минуту молчанья, на сердце темно.
Так мы жили.
* * *
На этой воле, где два простора
так тяготеют враждой друг к другу,
что незаметно их двоемирье, —
там сварой мертвых объята свора,
пьют безучастных богов по кругу,
и нет незваных на этом пире.
Спроси у Господа, где твой Каин,
где брат по спорищу и по смуте,
брат по вражде или враг по крови?
Пока он брошей и неприкаян,
он — твой двойник по несчастной сути,
он — тот же ты, но в запретном слове.
Верблюда помнят, а разве Царство
в ушке игольном застрять не может,
когда б решилось пойти навстречу?
Запретный плод облечен в лекарство
от тех сомнений, что жизнь итожит,
но где он спрятан, я не отвечу.
А там, где ревности нет в помине,
где все друг друга давно простили,
где нет ни правых, ни виноватых,
благословенье твоей пустыни
к тебе придет без твоих усилий,
не осуждая тебя в утратах.
* * *
На цветочных часах паучка притаился отвес.
Время — день или нёдень — Купале как будто бы впору.
Отмотай от рулона кладбищенской глины отрез —
там копающий яму надеется выкопать гору.
Весь рассвет на кону — только пасмурным солнцем заспать
обещает молва неотпетые временем тыщи.
Глина глину пожрет, домовью или нави под стать.
Зарастет, но не нами, а сорной травой пепелище.
И не воду бы надо спускать с поводка, а вино,
претворяя обратно в ту воду, что смерть отмывает.
Но былье на сносях с поколеньем твоим заодно —
дно выходит из вод, но и берегом стать не желает.
Зарастет пепелище, и жертвой очнется земля,
сокрушенно позволив забыть о себе для другого,
наделяя собой, никого на себя не деля,
отпуская и длясь, чтобы видеться снова и снова.
* * *
Весною сад повиснет на ветвях,
нарядным прахом приходя в сознанье.
Уже вверху плывут воспоминанья
пустых небес о белых облаках.
Тебя он близко поднесет к лицу,
как зеркальце, но полуотрешенно,
слабеющей пружиной патефона
докручивая музыку к концу.
Потом рукой, слепящей, как просвет,
как уголок горящего задверья,
он снимет с лет запретных суеверье.
Быть иль не быть — уже вопроса нет.
Но то, что можно страхом победить,
заклятый мир в снотворной круговерти
тебе вернет из повседневной смерти,
которую ты должен доносить.
Пойдем туда дорогой колеистой,
где в шкуре плеса тополь серебристый —
алмаз, не уступающий черте.
Там речка спит на согнутом локте.
Ей сон такой неудержимый снится
из наших отражений, а над ним
там сельский быт в тесовых рукавицах
не застит дня видением пустым.
Солома остановленного тленья,
стога забальзамированных сил —
как будто нами первый день творенья
до нашего рожденья предан был.
Пошли налево через запятую
флаконы с усыпленным бытием,
бесцветные с уклоном в золотую,
кронистым подслащенные огнем.
Уже не сон, а ветер многорукий
над мертвым лесом, бледен и суров,
верхом на шатком метрономном стуке
проносится смычками топоров.
И лес хрипит, всей падалью растений
мучительно пытаясь шелестеть.
Но не растут на тех деревьях тени,
и нечем им ответить и посметь.
Лесного эха стыд деревенеет,
оно посмертной воле не к лицу.
Дорога под ногами цепенеет.
Идет тысячелетие к концу.
* * *
Кости мои оживут во время пожара,
я раздую угли в своих ладонях.
Но и в таком костре мне мой двойник не пара —
бездны играют в прятки в оцепенелых доньях.
Произнесите вслух: нет ни кулис, ни падуг,
и соберите в персть горсти и троеперстья —
вас разоденут в стыд девять покорных радуг,
небо кремнистой кожей, огнь безъязыкой вестью.
Дым от такой страды смертным глаза не выест,
олово, а не спирт будет тащить на крышу.
Может, тогда и впрямь время меня не выдаст —
пенье Твоих костей, Господи, я услышу.
Персональный сайт автора:
Жданов Игорь. Область неразменного владенья