(апрель) Месяц потягивается на постели, раздвигает шторы, открывает окна, двери, идет темным коридором к плите: там включает Эннио Морриконне, (вспоминаются аритмичные полупустые вагоны), меняет местами пыльные баночки со специями, соль – с гвоздикой, корицу – с перцем, безуспешно ищет себя, макароны, отражение, нож (так и запишем: презирает в людях лесть и ложь), напевает фальшиво под нос детскую песенку (она серо-синяя, скользкая, слоеная, пресная), садится в кресло, разглядывает скрипучий паркет и тянет, тянет сквозь трубочку сок из стакана в руке.
Мне при его имени становится апельсиново-горько. Мне с ним – хоть-куда-на-край-света-в-парк-горького. Мне при нем хочется влюбиться в бесконечные лестницы – на них всегда более (больнее) искренне крестится. Пахнет зеленым солнцем. Пусто внутри. Вечер кончается утром, время заботливо обнимает за плечи: здесь бессильны все толстенные словари, все очки, протираемые белым халатом, все полынные пучки трав, завязанных сиреневой лентой в одну стаю, даже птицы, и те – гляди! – по одиночке улетают, время – не может быть даже речи – оно не лечит, вот тебе, милая, кости, что выпадет: чет-нечет,
Падает в ладони горсть холодных монет: мои пятнадцать, твои двадцать шесть лет.
(июнь) Не знаю, дойдет ли, когда прочтешь, что скажешь… …Здесь даже голуби испачкались в саже трубочистов и пугаются пронзительного свиста с книжных страниц улыбающегося Оливера Твиста (он забрался на крышу, устало и взросло уставился вдаль). В общем, ты уже знаешь, каким выдался этот май.
Меня мучает бессонница, соседские коты и нестыковки: к примеру, сто девяносто шагов от дома до остановки, а от остановки до дома – ровно двести семьдесят три. Будто бы все перевернули вниз головой и – держу пари – оставили сохнуть до понедельника через два четверга. В последнее время часто снятся душные щекотные стога сена, губы девочки Кати в белом платье в синий горох, и в глазах рябит от всех этих панибратских жек и тох
(нам было по восемь, и нам твердили «вас не спросят», ну, или же прошедшее «вас не спросили», среди сосен нам было по восемьдесят, но до бабушкиного забора, до стука калитки). Что-то ноет в груди. Пройдет. Скоро горло взорвется простужено-прокуренным хрипом «ура», а пока – трудно дышать. Стрелка дошла до шести утра.
Знаю, что у тебя там три ночи. Вот именно с этих строчек – гаси свет. Привет.
(декабрь) В воздухе носится: «по колено», «мороз», «замело». У самолета под городом N повредилось крыло: я бы по-айболитовски (белым-бело!) забинтовала (сердце остановилось вкопанным, совьи ухнуло, сжалось). У самолета теперь постельный режим: кровать, подподушечный Конан Дойль и никаких «летать» (но врачи не знают, что эти стальные птички никогда не изменяют своим старым привычкам).
Каждый вторник я хожу домой к худой Пиа-Нине – она открывает ноты, становится за спиной – и отныне я – рыба, морской конек, водоросль, русалка по лезвию ножа. Все время чеканно твердит, что я то ли «резвая», то ли «резкая» (никак не вспомню, что там после «з»). Однажды во время осенней захлопнуто-оконной грозы показала мне фотографии («вот детство, вот отрочество»), напоила чаем. А я все не зазубрю ее длинное отчество. Я люблю ветки черных голых деревьев – трещины – так бьется фарфор. Или мне просто померещилось?
(Кролик ныряет в нору). Ночами скрипит перина одной лишь мыслью: кажется, Пиа-Нина кленовым листком засыхает. Сделай хоть что-то! (снова открываются ноты)
(июль) Тонким слоем пыль лежит на книгах, векАх и вЕках, словах, пластинках, пластилиновых человеках, цветах, трубах домов, антеннах, асфальте, облаках, лужах, зеркалах, отраженьях, простуженных «кхах», перечисленьях скучных и бесполезных, слушай! Не чаять душИ в тебе или удавкой шарф хрип дУшит?
Слишком поздно нервным тиком подмигивают фонари. Раньше было – от зари до зари, а теперь – гори, гори ясно, пока читается в кровати Маркес и с носа не сваливаются сонные очки от немого вопроса, когда, мол, выключишь свой ужасно яркий ночник (до сих пор к этому не притерпелся, не привык). …Нарвал сегодня в сквере анютины глазки, наврал им с три короба, рассказывал сказки.
Все-таки дУшит или душИ? Ты только, пожалуйста, пиши.
(ноябрь) Домик из недочитанных книг – место настольной лампы (из нее вот-вот выберется джинн, вовсю ворча, что там бы и остался дожить спокойно одну-другую вечность). Черепица из сломанных карандашей и ручек без стержня (хоть бы спицы!) и без смысла. Медведь с полки – до которой только с твоих плеч, и с них же – достать до неба, до новых/прошедших/забытых встреч, до с малиновым вареньем банки, до твоей растрепавшейся челки, до потолка, до верхушки слепящей блеском гирлянд елки. Медведь смеется круглыми синими глазами-пуговицами до оханья, до немоты, до слез от, конечно же, луковицы, Тянет мохнатые лапы. Домик из недочитанных книг – место настольной лампы. Я засыпа…
(август) Третий месяц. Третий месяц вот уже тоже подходит к концу. Мне такому взрослому, высокому, пьяному не к лицу об этом – тебе – писать, но послушай, я по ошибке, может… Да впрочем, неважно, важно другое. До мурашек по коже важно, страшно, серьезно, как из новостей, из больниц, из кладбищ, из-под черных зонтов выплывающих лиц, из… Ниц. Здесь скоро осень, впрочем, в конце письма обязательно, непременно, беспрекословно, весьма рад вас снова видеть, конечно и никогда – дата. Август пуст, как и все предыдущие – скомканы, сжаты, все ни о чем да не с кем, эта, что про ночник – дура, каждый считает долгом спросить «что ты такой хмурый», я… Все ерунда, послушай! Это кому-то нужно?